Общественно-политическая обстановка в стране, вызванная насильственным введением военных поселений, была достаточно накалена. При проезде из Петербурга в Москву великого князя (будущего императора) Николая Павловича в конце сентября 1817 года сотни крестьян, стоя на коленях близ Бронниц, умоляли освободить их от введения военных поселений. Через несколько дней то же самое повторилось при проезде императрицы Марии Федоровны. В октябре 1817 года в Москве на совещаниях членов Союза Спасения, проходивших у М. А. Фонвизина и А. Н. Муравьева, обсуждаются события, вызванные жестокими правительственными мерами при введении военных поселений, и вопрос об убийстве царя .
Такова была идейная атмосфера в период написания Пушкиным оды «Вольность» (декабрь 1817 года)4. Современники сохранили свидетельство, что однажды, в ноябре этого года, проезжая с Пушкиным мимо Михайловского замка, П. П. Каверин обратил его внимание на это мрачное здание5. Ода была начата Пушкиным в декабре на квартире Тургеневых, из окон которой хорошо виден находящийся напротив «забвенью брошенный дворец», и закончена ночью того же дня у себя дома.
Поэтика «Вольности» соответствовала тому заданию, какое Пушкин ставил перед собой в этой оде, подчеркивающей всем своим строем решительный отход от тех поэтических позиций, которые еще недавно казались ему единственно возможными и для его дарования, и для поэзии вообще. Так, если в недавнем послании к А. И. Тургеневу (ноябрь 1817 года) Пушкин определял свой еще недавний элегический стиль формулой «изнеженные звуки», то в «Вольности» содержится уже решительный отказ от этих «изнеженных звуков», которые печаталась, во распространялась во множестве рукописных списков под разнообразными заглавиями:
«Ода свободе», «Ода на свободу», «Ода на вольность»; «Ода Вольность», «Ода Вольности», «Свобода», «На Свободу», «На Вольность», «Песнь к свободе».
Можно передавать лишь «муку любви», но которые совершенно недостаточны для воспевания высокого гражданского идеала:
Беги, сокройся от очей, Цигеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру, . .
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок.
В соответствии с этим вся словесная структура нового произведения строится на иных принципах. На смену «изнеженным звукам» недавних элегий («Глас уединенный», «Забвения фиал», «Неверный сон»,-«Хладный взор», «Наперсница души больной!», «Глас ночной певца любви», «Унылое сердце», «Горести несчастливой любви», «Горькое наслаждение», «Мученье любви» и пр.) приходит суровая поэтика гражданских олицетворений, усиленная патетикой ораторской речи (^Неправедная Власть», «Рабства грозный Гений», «Славы роковая страсть», «Кровавая плаха Вероломства», «Преступная секира», «Злодейская порфира», «Сень надежная Закона» и пр.). Широко вводится со-ответствующая высокой теме словесная архаика («Падшие рабы»,
Когда на мрачную Неву
Звезда полуночи сверкает,
И беазабогну Ео главу
Спокойный сон отягощает,
Глядит задумчивый певец
На грозно спящий средь тумана
Пустынный памятник тирана,
Забвенью брошенный дворец.
Именно эта ода, вполне соответствовавшая по своему пафосу общественно-политическим устремлениям первых декабристских организаций, более чем какое-либо другое пушкинское произведение этого времени, свидетельствовала о том, насколько прав был И. И. Пущин, говоря, что Пушкин уже в то время «по-своему
проповедовал в нашем смысле» ‘, Однако эмоциональная сила пушкинской оды несравненно глубже, чем ее политические выводы, выдержанные в дуле конституционализма начала XIX века. Конец «Вольности», обращенный к царям:
Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой (
не только находится в резком противоречии, но и полностью аннулируется поистине разрушительной силой антимонархического протеста, заключенного в строках:
Самовластительный Злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы. Упрек ты богу на земле. (II, 47)
К кому бы ни обращались эти строка, они неизбежно должны были восприниматься в аспекте полного и решительного отрицания монархической власти в целом, как античеловечности и не соответствующей идеалу высокой справедливости.